Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да я и так стараюсь, уж куда боле. Опосля бабам трое дён нельзя будет белья полоскать. Пока смагу не пронесёт.
Касьян, поставив кошёлку в тенёк, молча принялся стаскивать рубаху.
— Глянь-кось! — выпрямился Матюха. — И Касьян Тимофеич вот он! Как есть все Усвяты. Здорово, служивый! И ты грехи смывать?
— На мне грехов нету, — сдержанно ответил Касьян. Раздевшись, уже нагой, он свернул цигарку и, обвыкаясь, закурил.
— С чего бы это — нету? Или напоследок не сполуношничал?.. — засмеялся Матюха. Сметанно-белая голова его странно уменьшилась, будто усохла, и оттого он выглядел состарившимся подростком с сиротски торчавшими ушами. Осклабясь заячьей губой, некогда разбитой лошадью, он с интересом разглядывал Касьяна ниже пояса. — Мужик как мужик. Кисет на месте.
— Давай три, свиристун, — нетерпеливо напомнил Афоня, стоявший по-прежнему согнуто.
— Да погоди. Дай передохнуть. Эка спинища — что десять соток выпахать.
Афоня-кузнец не стал больше ждать, шумно полез на глубину, раскинув руки и вздымая грудью крутую волну.
Касьян тоже не спеша, с цигаркой вошёл в воду, забрёл до пояса и остановился, докуривая и обвыкая. Вода, парна и ласкова, с тихим плеском обтекала тело, и было видно сквозь её зеленоватую толщу, как уходил, дымился из-под ног потревоженный песок.
— А меня, братка, тоже забарабали, — всё так же весело выкрикнул Матюха. — Во, глянь…
Заткнув пальцами уши, Лобов присел, макнулся с головой, и на том месте, где он ушёл под воду, остались, завертелись в воронке мыльные хлопья. А когда вынырнул — оказался наголо обритым и ещё больше неузнаваемым.
— Вишь? — выдохнул он, сплёвывая воду. — Давеча попросил шуряка: сбрей, говорю, купаться пойду. Чтоб под яичко. Всё одно там сымут. А теперь я вовсе готовый: и побрит, и помыт. Миленькое дело — без волос! Одна лёгкость.
Матюха туда-сюда провёл ладонью по синей балбёшке, зачем-то подвигал кожей надбровья: должно, хотел показать, как полегчало голове.
— Вошь теперь не уцепится, — задрал он в смешке рассечённую губу. — Нет ей теперь державы. Не бросай, дай-кось докурю. А ты пока на́ мыльца.
— У меня своё в кошёлке, — ответил Касьян, не настроенный на лёгкий разговор.
— Ну, будешь за своим бегать. На, мылься! Теперь вместе идём, твоё-моё дома оставляй. — Лобов снял с шеи бечёвку и протянул кусок. — Ты где действительную служил?
— В кавалерии, — сказал Касьян, отдавая чинарик и принимая мыло.
— Нет, я в пехоте! — Матюха сообщил это с оттенком приятного воспоминания в голосе. — Соловей, соловей, пташечка! Это я в нашей роте запевалой был. Выйдем, бывало, возьмём ногу, а ротный: ну-ка, Лобов, давай, три-четыре… Дак я и теперь в пехоту согласен. Миленькое дело: кобылу не чистить, об сене не думать. Лопаткой копнул, залез в норку — и хай паляет. А на коне — не-е! Дюже мишень большая.
— Лошадей на кого оставил? — перебил Касьян, тоже намыливая голову.
— Каких лошадей? A-а! Да одного старичка приставили. Деда Симаку. Он ещё ничего, колтыхает. А к нему вдобавок Пашку Гыгу. Гыгочет во весь рот, довольный. Жеребят в морду целует. А так ничего, нормально: сено раздаёт, навоз подчищает. А кому ещё? Больше некому.
Касьян не ответил, сосредоточенно возил по голове мыльным куском, глядя в воду.
— Скоро и лошадей брать начнут, так что… Давай-ка и тебе шоркану спину.
Всё ещё чему-то противясь, должно быть, Матюхиной готовности тараторить по любому поводу, Касьян нехотя пригнулся, расправил плечи, и Лобов, будто себе в удовольствие, принялся громыхать по позвонкам жёстким, ещё не замыленным, не округлившимся кирпичом серого мыла.
— Я тут уже человек шесть выкупал, — говорил он над ухом, и Касьян уловил шедший от него винный душок. — С самого утра идут мужички. Моются, рубахи новые надевают. Причащаются, можно сказать. Это верно: что в гроб, что на войну — в чистом надо. Не нами такое заведено, потому и нам блюсти. Ты сумку собрал?
— Пока нет…
— А я уже уложился. Я вчерась ещё сготовился, как бумажку получил. А чего долго раздумывать — хлебца, сальца да смены пару. Вот тебе и весь сбор. Ещё сёдни стопку выпью — и прощай, Маня. Ты в чём идёшь? В сапогах али как?
— Ещё не надумал.
— Это б сказать — осень, грязь, а то ж лето. Эвон какая погодка стоит. Миленькое дело — в лаптёшках! Мягко, ног не собьёшь. Верно я говорю?
— Ну-к ясное дело, не осень…
— Вот и я так думаю. По такой-то жаре. Дак там всё одно переобувать будут в казённое, в чём ни явись. Сапоги и пропадут зазря. А то бабе останутся, хай донашивает с пользой. Погоди, ситничка принесу.
Матюха, повесив на шею мыло, голенасто, высоко задирая ноги, запрыгал по мелководью к ситной куртинке. Надёргав тёмно-зелёных стеблей с беловатыми комлями, он заломил их в пучок и, воротясь, пустился обхаживать Касьяна.
— У Кузьмы уже шумят, — докладывал он возбуждённо, на всю реку. — Двери-окна нараспах, гармошка грает. Давеча мимо шёл — вылетел сам Кузьма в начищенных сапогах, ухватил меня за рукав, не отпущает. Пошли, мол, попрощаемся. Нечего, говорю, прощаться — вместе идём. А ежели вместе, тади, говорит, давай вместе и выпьем.
— Ну чего ж, раз подносят… — сказал Касьян, думая о своём: приедет Никифор, а он ещё и в лавку не сходил, угостить будет нечем.
— А я и выпил стакашку. В дом, правда, не пошёл, дак Кузьма не отстал, в окно бутылку потребовал. А сам уже языком еле-еле.
— Со вчерашнего, поди, не обсох.
— Кой со вчерашнего! Ещё до повестки начал. Я ему: пошли, мол, на реку купаться, ополоснёмся напоследок. А он: я нынче в вине купаюсь. Грязь на человеке не снаружи, она в ём внутри сидит. Так что, говорит, пошли ко мне отмываться. Да-а, к вечеру расшумится народ: почитай, в каждой избе стряпали. Завтра тяжело будет вставать.
Лобов запалённо остановился, отшвырнул измятый пучок.
— Ну, всё! — объявил он. — Начистил — хоть смотрись. Остальное сам. Давай пока перекурим.
Поплавав на вольной глуби, все трое вышли на берег и, закурив с купанья, улёгшись на прокалённый песок, сосредоточенно отогреваясь, поглядывали на реку.
Солнце било в глиняный обрез на той стороне, рябой от нор береговушек. Глина знойно пламенела и, отражаясь в воде, струилась там расплавленной медью. В безветрии разморённо обникли листвой уремные вётлы, и где-то в этой зелёной кипени тоже разморённо и вяло бормотала горлица. Лишь ласточки, выпархивая из нор, оживлённо носились парами над речной гладью, то и дело чиркая по поверхности белыми грудками. От их прикосновения река пятналась округлыми ранками, но тут же снова изглаживалась, сама по себе